Затопленная церковь

В юности горячо решил пожертвовать

жизнью ради искусства, и пожертвовал

Николай Тужилин

Сколько запомню, Николай Терентьевич держал себя неизменно истинным невидимкой, то есть не рвался увидеться ни с любителями, ни с критиками своего искусства. Всем беседам он словно бы предпочитал заочные – телефонные, а темам – сугубо профессиональные разборы своих работ. Его собственная реакция на чужие оценки отличалась глубокой серьезностью, граничащей подчас с едва ли не детским простодушием, хотя трудно предположить какую-либо детскость в этом немолодом, несветском, с виду суровом и скрытно-застенчивом человеке. И тем не менее проблески наивности неизменно соседствовали в этом художнике с его собственной неизъяснимой тайной.

Не тесно живописи Тужилина, на моей памяти, было только однажды, когда в порядке «перестроечного» эксперимента МОСХ устроил небывалую экспозицию без выставкома – всяк неси и вешай, что пожелаешь. В обстановке небывалой раскованности тогда обнародовали не мало «подпольных» картин, дотоле запрятанных даже у самых маститых авторов по самым потаенным углам мастерских. Среди таких и явилась Тужилинская композиция под скромным названием «Затопленная деревня». Развалины церкви без купола и креста вставали на ней из воды, как единственное, что от той деревни осталось.

То было несколько лет назад, а недавно Тужилин передал мне, как своему новоявленному биографу, нечто вроде памятной записки, проливающей некоторый свет на загадку этой и подобной ей вещей. В заметке не было, упаси Бог, ничего сугубо личного – всего лишь несколько жизненных впечатлений из прошлого мастера, при всей их простоте определивших его художнический путь. Он обозначил своей главной темой «Драматизм России».

«И если оказывается, - написал под конец, - вопреки окружению… все-таки образовалось произведение, то оно своей покоряющей чистотой – становится позицией». Чтобы ее уловить, смотришь картины, в коих, за некоторым исключением, поначалу не замечаешь особенной святости – так скорее сырой для нее материал.

Начиная с Тужилинских главных мотивов, которые приелись, кажется, всем еще со времен передвижников. Совершенно вроде бы случайные куски «непричесанной» среднерусской природы – заезженная в прямом и переносном смысле однообразно плоская равнина с редкими островками диковатой растительности и жилья, где, как за тысячу лет до нас, одинокий Тужилинский пахарь понукает свою беспородную лошаденку. Кое-где, правда, как дань современности, в пейзажах Тужилина въехали неуклюжие работяги – грузовики, не слишком отличимые, впрочем, от первобытных комьев земли – но много ли это вторжение добавило прогресса? Добавилась разве что новая боль, да раскованность пастозного Тужилинского мазка. Некую утонченность, тем более полускрытую светоносность этой откровенно грубой фактуры постигаешь не сразу. К этим картинам еще надо привыкнуть. Как и к создателю их.

Он выглядел неизменно чужим среди претендентов на роли столичных маэстро и утверждавшихся боссов от искусства, что полагаю, еще усугублялось непреходящей тоской по Малой родине. Московскую суетную среду, так и не ставшую «своей» для уроженца Самарской деревни, он явно воспринимает как последнюю грань, за которой – разрыв всех природных естественных связей. Оттого выпускник Ленинградского художественного института, с 60-х годов постоянно живущий в Москве, неизменно хотя бы раз в год вырывается глотнуть свежего воздуха, да и «жизни живьем» (как он сам говорит) в родную сельскую глубинку. Там в деревне Крепость-Кондурча и вправду высилась некогда старинная крепость. И пусть от нее сохранился один фундамент - в тех для себя заповедных местах ищет художник истоков все более редкой сейчас «чистоты».

Каждый раз приезжая на родину в более или менее надорванном состоянии души, получает трехмесячную отключку от столичного хаоса и вместе с широтой природного живого пространства обретает целящее для себя общение не только с крестьянами – земляками, но и с не менее любимыми «бессловесными тварями». Выхаживает, пасет и холит смиренную рабочую скотинку не менее истово, чем в мастерской погружается в свое искусство.

Но что его держит в зачастую мучительном, узком и тесном пространстве Москвы? Условия, необходимые для постоянного «погружения», всякого, как он, одержимого живописью. Я подразумеваю, в равной степени краски, кисти и холсты для работы, но также вдохновляющее наличие в столичных хранилищах разнообразных шедевров искусства. Без того и другого нет жизни художнику. Но только в деревне он по-настоящему «оживает, как озимое зерно» по весне. Сравнение принадлежит старинному «деревенщику» Винсенту Ван Гогу. Не сравнивая масштабов дарований, замечу, что в Николае Тужилине, как некогда в легендарном изгое, художническое начало почти неразрывно существует с человеческим; а это не часто встречается среди мастеров кисти.

И еще приметные черты родства. На редких персональных экспозициях Тужилина на многих полотнах можно было заметить следы разнообразных повреждений, невольно напоминающие о тех чердаках и козьих закутах, где некогда сваливались, как хлам, шедевры того же великого голландца. Нынче же обывательский вандализм в отношении к «незнаменитым» талантам вообще превысил все рамки. В последние десятилетия XX века и в первые XXI «Вангоговские» передряги Тужилинских картин стали печальной реальностью для одного из многих в Москве «мастеров без мастерской». Именно ее отсутствие побуждало Тужилина избегать даже самых полезных свиданий с потенциальными ценителями, среди коих попадались и весьма утонченные. Рассказывают о японце, напрасно «гонявшимся» за неуловимым художником. Не мог же тот принять «забугорного» посетителя, извините, «в сарае»?

И вот наконец была обретена долгожданная московская мастерская – и что же? В ней оказалось не так много нового в сравнении с тесной московской коммуналкой. Свидетельство – Тужилинские этюды района Верхней Масловки, где коробки стандартных многоэтажек, набитых сотами мастерских, соседствуют с набором на вид совершенно таких же , только жилых по назначению, ящиков. И узко-длинная, как пресловутая «комната-гроб» из Достоевского, Тужилинская мастерская – все та же нелепая «единица жилплощади», та же клетка, куда словно силком втиснуто у нас живое человеческое существо, катастрофически недобравшее простора и света.

Вот и в картине «Семья рабочего» из трех человек точно загнана, заперта в узкую клеть привокзального помещения. И в композиции «День» разлад между самыми близкими – отцом и дочерью – беспрепятственно дозревает в темном замкнутом пространстве, где тесно дышать, не то что по-родственному общаться. Были у Тужилина, как у всякого, большие привязанности в жизни – дочь, жена, но главное в его жизни, по собственному признанию, в конце концов, сосредоточилось исключительно на искусстве.

Близких так или иначе приходится терять, искусство не изменяет и не умирает, покуда живет сам художник. И не однажды Тужилин со смирением мастерового свою сугубо личную драму преображает в задевающий душу пронзительный сюжет для всех.

В свете этого только один – единственный «ящик» - деревенский, избяной – кажется автору перспективным для продления жизни души. С чего бы? Примечательная «особость» художника как раз и затаилась в его повсюду рассыпанных наподобие еще одних природных явлений неказистых избушек, не менее древних, чем малоухоженные или вовсе заброшенные поля.

Но покосились Тужилинские халупы сильнее сильнее, чем в классическую Серовскую эпоху, накренились подобно суденышкам, растрепанным бурями – то ли в землю вросли они, то ли вечно тонут и никак не канут на дно, словно в ожидании Страшного суда. Невозможно помыслить, что в бодрую Пластовскую колхозную эпоху и даже позднее, при мужественной деревенской ностальгии Тужилинских сверсников «Сурового стиля» кто-либо рискнул пропагандировать в живописи столь заскорузную жизненную изнанку. Позволивший себе единственное профессиональное «роскошество» - быть первозданно корявым, автор ее, хоть убей, не вписывался в наш деревенский официоз.

Тихий упрямец, дерзнувший, нимало не притязая на роль «учителя жизни», просто стать «голосом» простой, как мычание, издревле от века немотствующей, но отнюдь не безликой крестьянской массы, за полвека с лишним создал целые циклы изображений людей, пребывающих в избяной полутьме. Все они скупы на слово и ласку. Преобладает соответствующий типаж, мало изящный и буднично хмурый. Редко-редко, когда слабые лучик улыбки просияет на детском или женском лице. Еще реже, совсем уже как нечаянный праздник, сквозь тусклые стекла прорезается заблудившийся солнечный луч. Чуткая кисть бережно ловит его след, осторожно бросая в вечные сумерки малые искорки живящего света – от окошка, от печки, от допотопной лампы, от совсем уже крошечного огарка. Но все-таки в том, как Тужилинская «Мать», оберегая, несет его в заскорузлых ладонях, медленно до мучения проступает свечение человечески сокровенного. Теплые отблески углубляют и умягчают неприветные облики; и у самой заброшенной старухи, у последнего запуганного мальца, в Тужилинской деревне находится свой, хотя бы малейший луч или просвет. Застенчивая, заглублёенная человечность пробивается, как свет души, и тьма не обнимет его.

Сообразив все это, наконец постигаешь сокровенную магию, высочайшее качество Тужилинской простоты. Она требует определенной дистанции, восприятия глазами и мыслью, коль скоро современную живопись, по крылатому выражению, «не следует нюхать». Это относится ко многим вещам, но произведениям Тужилина напрямую несет подлинное чудо преображения. При должном отходе тусклая землистость красок утрачивает неэстетическую тяжесть, очищается, растворяется в проступающей светоносности колорита, и хаотичное месиво отдельных мазков претворяется в стройность законченного целого. Самый сумрак оказывается пронизанным светом. И, вдруг выясняется, что палитра Тужилина не только насыщенно многослойна, но даже вполне драгоценна.

Эти скрытые от поверхностного взгляда живописные перлы – принадлежность искусства ныне полуживой, но все еще на диво живучей легендарной «Московской школы», которую рядом с Тужилиным неоднажды представляли на выставках немногие другие кандидаты в корифеи намеченного аж в 80-е годы и пока так и не состоявшегося Музея Московской живописи.

Что за кандидаты? Не связанные даже между собой одиночки, незаурядные живописцы, «элитарные» поневоле, ибо известны только узкому кругу специалистов, поскольку так или иначе избегают рекламы. Отчего? Да пугаются чуткие души всякой шумной публичной дешевки. Вот и таятся по своим московским «ящикам», хотя они отнюдь не диссиденты. Поглощенные исключительно творчеством, в эпоху тотального засилия рыночной конъектуры и моды они не стремятся ни эпатировать, ни пленять. Просто не могут изменить самим себе. Так Николай Терентьевич, однажды с недоумением разглядывая среднеарифметическую продукцию художественного магазинчика на Беговой, конфузливо признался, что никогда не смог бы как многие (отнюдь не бесчестные) коллеги, «халтурить» для Салона. Вот и выпадают имена московских «невидимок» из «массового сознания» посетителей вернисажей и презентаций.

Однако, господа, припомните: не подобный ли образ мастера-отшельника сложился еще со времен Гоголя и европейских классиков? Уверяю вас, подобный анахронизм жив посейчас в ошалевшей от гонки за выгодой, насквозь прогматичной Москве – и больше всего в лице непримечательных непрезентабельных «чудиков», годами остающихся в тени, создателей «неведомых шедевров», наполняющих, между прочим, с начала XX века и по сей день бездонные недра московских и питерских музейных запасников. Иные и после смерти автора не увидели света.

Но Тужилин и сам убежден, что Господь особо возлюбил страдальцев. И в живописи его многократно прорываются голоса незамеченных праведников. Крепость рабочей лошади, когда-то пахавшей отцовскую полоску, а затем безотказно возившей с соседней станции раненых в лихолетье войны, вся неизбывность смирения сквозит дажк в несокрушимом массиве главы Тужилинского «вокзального» семейства. Не говоря уж о женщинах, детях и стариках. Вокзал для мастера не случаен тоже. Художник питает традиционное для правдоискателей из народа пристрастие к странничеству и дороге. Проведший детство вблизи железнодорожной станции и насмотревшийся там на фронтовые эшелоны, он и в нынешних мирных дорогах ощущает непреходящую их многозначность, реже – поэзию, чаще – неустроенность, даже катастрофичность.

«Подобные впечатления настолько застряли во мне, что даже в обычный пейзаж невольно привношу трагическое» - подтверждает он сам. Но, в очередной раз надорвав себе трагическими воспоминаниями душу, живописец дарит своим многотерпеливым героям собственное неповторимое небо. И тогда раскрывается для картины памятных с детства солдатских «Проводов» живопиское обаяние пристани в Калязине, и Плещеево озеро под Переславлем, расплеснувшись на холсте с добрый океан, бережно принимает и нежно колышет лодку, наполненную ребятишками.

Выведенные из бытовых своих теснин, из-под гнета «ящичных» недр и клетушек в пронизанное светом одухотворенное природное пространство, овеянные чистым дыханием небесных и водных стихий, те же обитатели «не перспективных» и «затопленных» деревень становятся свободнее и шире в каждом своем проявлении. Таково у Тужилина «Николенькино детство». И пусть в тяжелом, но тихом лице женщины, в неразгибаемой «говорящей» спине мужчины застыла не просто усталость, но вековая умученность грубым неподъемным трудом, суровая мать не забывает нежно пригреть робким комочком прильнувшего к ней малыша, тогда как отец весь обращен к тому всесхватному тончайшему свету, что разливают вокруг вода и небо. Тут наконец открываешь отпечаток врожденного благородства в неприкрашенных образах потомственных землепашцев.

Пусть силуэты этих людей темны и массивны, зато в них в сгущенной форме сосредоточились все краски обширного Тужилинского спектра, вся гамма окружающей их природной, вселенской безбрежности. Отрешенные каждый своим созерцанием, герои все-таки связаны между собой, как нюансы единой палитры, как ноты единой пространственно– световой симфонии. В «Николенькином детстве» скрытая музыкальность живописи Тужилина звучит наконец в полный голос. И сразу на явную нищету отнюдь не иконописных неизвестных тружеников из Богом забытой российской глубинки падает явственный отсвет Евангелия. Значит, они не оставлены Богом.

Вот еще «Похороны в Переславле» - вместе пейзаж и жанр Треугольному силуэту величавого храма зеркально отзывается опрокинутый треугольник похоронной процессии, вершина которой – грузовик с гробом. «Древнее» и «Современной» схлестнулись в картине в единой мелодии живописного реквиема – сущие «Похороны Духовности». Но автор избегает эффектных названий, как всякого наигрыша в жизни и в живописи; так абсолютному слуху претит, как фальшивый звук, любой пережим во всем.

И вспоминает Тужилин: «Навеки осталось в памяти. Год 1938, сентябрь… Вдруг раздирающий скрежет – срывали железо с купола церкви». Эхо этого похоронного скрежета, однажды оцарапавшего душу тогда все-лишь восьмилетнего Коли, проходит, словно мороз по коже, через все его творчество, пронизывает самую безмятежную, лучезарную красоту его храмов. И нет худа без добра – оберегает их подлинность от расхожей эстетики изображений «памятников архитектуры» . Поэтому Тужилинские храмы не спутаешь ни с какими другими – особенно самый загадочный из них, что высится одиноким островом посреди великого потопа «Затопленной деревни». Рухнувшая твердыня как бы заново заселяется – фигуры из фрески на обнажившейся алтарной стене, кажется вот-вот оживут, задышат. Что это - тени праведных? А мало ли нам приспело новомучеников в XX веке!

Однако автор колебался: залить мне «населенную» сердцевину Храма искупительным светом или погрузить ее в трагическую тень. На незабвенной «свободной» выставке МОСХ, помнится, сияла она вовсю, а ныне (к 1994г) смотрю – что-то померкла. После догого поиска мастер отыскал свой праобраз поверженного, но не сдавшегося величия на Волге близ Калязина, где когда-то возвели очережную, затопившую все окраины ГЭС, нашел, наглядевшись на останки многих порушенных жилищ и храмов, но и в лица своих земляков – волжан. В точности такого воплощения «Божьего Духа над водами» в реальности нету нигде, ибо око впитало в себя лучезарность и горечь множества наших израненных – но бессмертных – святынь.

Вот и начало разгадки тайны художника Николая Тужилина. Во имя преображения привычно обыденного в необычайное, в «свет невечерний» когда-то «горячо решил пожертвовать жизнью» мастер, безоговорочно разделивший крестный путь со своим народом. Дерзаю уповать, что жертва его не напрасна, и время рано или поздно расставит все по своим местам. Тогда, как Тужилинский Храм-вертоград, как Китеж, затопленных, но нетленный, предстанут миру многие потаенные создания «корифеев из запасников», как истинная сердцевина национального художественного сознания во всей незапятнанной его чистоте. Ведь и сегодня, как в давнопрошедшее Средневековье России и Европы, глубинная история народа и страны пишется не в суматохе показушных арт-рынков, а в одиноких ящиках «кельях» - клетушках современных отшельников от искусства.

Январь 2014

(2 вариант)

Публикации
Archive